вторник, 19 февраля 2013 г.

В глубине души я считал их невежественными — хотя и знал, что это не так, — просто потому, что они были бедны.


— Красиво, правда? — спросил Джонни Сигар, садясь рядом со мной и глядя на темное нетерпеливо ворочавшееся море.
— Да, — согласился я, предложив ему сигарету.
— Может быть, наша жизнь началась в океане, — произнес он тихо. — Четыре тысячи миллионов лет тому назад. В каком-нибудь глубоком, теплом месте, около подводного вулкана.
Я посмотрел на него с удивлением.
— И почти все это время все живые существа были водными, жили в море. А потом, несколько миллионов лет назад, а может, и немного раньше — трудно сказать, все же давно это было — живые существа выбрались и на сушу.
Я недоуменно хмурился и одновременно улыбался. Я даже дышать старался потише, чтобы не нарушить задумчивость, овладевшую Джонни.
— Но можно сказать, что после того, как мы покинули море, прожив в нем много миллионов лет, мы как бы взяли океан с собой. Когда женщина собирается родить ребенка, у нее внутри имеется вода, в которой ребенок растет. Эта вода почти точно такая же, как вода в море. И примерно такая же соленая. Женщина устраивает в своем теле маленький океан. И это не все. Наша кровь и наш пот тоже соленые, примерно такие же соленые, как морская вода. Мы носим океаны внутри, в своей крови и в поту. И когда мы плачем, наши слезы — это тоже океан.
Он замолчал, и я наконец смог задать занимавший меня вопрос:
— Откуда, скажи на милость, ты все это узнал?
Возможно, вопрос прозвучал слишком резко.
— Прочитал в книге. — Он взглянул на меня смущенно и чуть обеспокоенно своими смелыми карими глазами. — А что? Это не так? Я сказал что-нибудь неправильно? Эта книга у меня дома. Я могу дать ее тебе.
— Нет-нет, все правильно, все, наверное, так и есть…
Я молчал, разозлившись на себя самого. Несмотря на то, что я хорошо знал своих соседей по трущобам, несмотря на то, что я был у них в неоплатном долгу — они приняли меня к себе, предложили свою дружбу и ежедневно помогали мне всем, чем могли, — я оказался самоуверенным ханжой. Меня удивило то, что рассказал мне Джонни, потому что я поддался глубоко укоренившемуся предубеждению, говорившему, что они не могут знать таких вещей. В глубине души я считал их невежественными — хотя и знал, что это не так, — просто потому, что они были бедны.

Прощать


Если бы человечество не умело прощать, то быстро истребило бы себя в непрерывной вендетте. Без умения прощать не было бы истории. Без надежды на прощение не было бы искусства, ибо каждое произведение искусства — это в некотором смысле акт прощения. Без этой мечты не было бы любви, ибо каждый акт любви — это в некотором смысле обещание прощения. Мы живем потому, что умеем любить, а любим потому, что умеем прощать.

Миром управляют миллион злодеев, десять миллионов тупиц и сто миллионов трусов




— Миром управляют миллион злодеев, десять миллионов тупиц и сто миллионов трусов, — объявил Абдул Гани. — Злодеи — это те, кто у власти: богачи, политики и церковные иерархи. Их правление разжигает в людях жадность и ведет мир к разрушению.
— Их всего миллион во всем мире, настоящих злодеев, очень богатых и могущественных, от чьих решений все зависит. Тупицы — это военные и полицейские, на которых опирается власть злодеев. Они служат в армиях двенадцати ведущих государств мира и в полиции тех же государств и еще двух десятков стран. Из них лишь десять миллионов обладают действительной силой, с которой приходится считаться. Конечно, они храбры, но глупы, потому что жертвуют своей жизнью ради правительств и политических движений, использующих их в собственных целях, как пешки. Правительства в конце концов всегда предают их, бросают на произвол судьбы и губят. Ни с кем нации не обходятся с таким позорным пренебрежением, как с героями войны.
— А сто миллионов трусов, — продолжал Абдул Гани, , — это бюрократы, газетчики и прочая пишущая братия. Они поддерживают правление злодеев, закрывая глаза на то, как они правят. Среди них главы тех или иных департаментов, секретари всевозможных комитетов, президенты компаний. Менеджеры, чиновники, мэры, судейские крючки. Они всегда оправдываются тем, что лишь выполняют свою работу, подчиняясь приказам, — от них, мол, ничего не зависит, и если не они, то кто-нибудь другой будет делать то же самое. Эти сто миллионов трусов знают, что происходит, но никак этому не препятствуют и спокойно подписывают бумаги, приговаривающие человека к расстрелу или обрекающие целый миллион на медленное умирание от голода.
— Вот так все и происходит, — заключил он. — Миллион злодеев, десять миллионов тупиц и сто миллионов трусов заправляют миром, а нам, шести миллиардам простых смертных, остается только делать, что нам прикажут.
— Эта группа, представленная одним, десятью и ста миллионами, определяет всю мировую политику. Маркс был неправ. Классы тут не при чем, потому что все классы находятся в подчинении у этой горстки людей. Именно благодаря ее усилиям создаются империи и вспыхивают восстания. Именно она породила нашу цивилизацию и взращивала ее последние десять тысяч лет. Это она строила пирамиды, затевала ваши крестовые походы и провоцировала непрестанные войны. И только она в силах установить прочный мир.

Входя в какую-либо дверь, мы.....


Входя в какую-либо дверь, мы делаем шаг, как в пространстве, так и во времени. Каждая дверь ведет не только в данное помещение, но также в его прошлое и текущее нам навстречу будущее. Люди осознали это еще в древности, в своем пра-разуме и пра-воображении. И до сих пор в любом уголке земли, от Ирландии до Японии, можно встретить человека, который с благоговением украшает вход в жилище. Поднявшись по ступенькам, я прикоснулся рукой к дверному косяку, а затем к груди около сердца, приветствуя судьбу и отдавая дань памяти умершим друзьям и врагам, входившим в зал вместе со мной.

Модена и Улла.


В этот момент Абдулла наклонился к моему уху.
— Посмотри вон туда, только очень медленно! — проговорил он. — Видишь, вон там, за лотком с орехами, на углу? Это твой сюрприз, братишка. Видишь его?
Я увидел пригнувшуюся в тени навеса фигуру, наблюдавшую за нами.
— Он появляется здесь каждый день — прошептал Абдулла. — И не только здесь, но и в других местах, где ты бываешь. Он следит за тобой. Следит и ждет.
— Викрам! — пробормотал я, желая получить еще чье-нибудь подтверждение того, что я увидел. — Посмотри! Вон там, на углу!
— На что посмотреть?
Заметив, что оказался в центре внимания, прячущийся человек попятился и пустился наутек, сильно прихрамывая, — похоже, у него была повреждена вся левая сторона тела.
— Ты видел его?
— Нет! Кого? — растерянно откликнулся Викрам, встав рядом со мной и вглядываясь в указанном мною направлении.
— Это Модена! — закричал я, бросаясь вдогонку за хромающим испанцем. Я не оглядывался на Викрама, Абдуллу и Зодиаков. Я не обратил внимания на оклик Викрама. Я не задумывался о том, что я делаю и почему преследую человека. У меня в голове была только одна мысль, один образ и одно слово. Модена…
Бежал он довольно быстро и к тому же места были знакомы ему. Я нырял вслед за ним в замаскированные двери и едва заметные щели между зданиями, думая о том, что вряд ли во всем Бомбее найдется другой иностранец, помимо меня, который знает этот район так же хорошо, как Модена. Да и немногие индийцы могли сравниться в этом с ним — разве что жулики, воры и наркоманы. Он кидался в проломы в каменных стенах, проделанные для перехода с одной улицы на другую. Он внезапно исчезал за кирпичной оградой, которая оказывалась разрисованным холстом. Он сокращал путь, бросаясь под арки, где были устроены импровизированные торговые лотки, и пробирался сквозь лабиринты сушившихся на веревках разноцветных сари.
Но в конце концов он допустил промах. Он свернул в проулок, где жили бездомные и изгнанные из квартир многодетные семейства. Я знал это место. Около сотни мужчин, женщин и детей устроили себе жилище в этом закутке между двумя зданиями. Над головой они соорудили нечто вроде чердака, где по очереди спали, а все остальное время проводили внизу, в темном узком коридоре. Модена пробирался между группами стоящих и сидящих людей, кухонными плитками, душевыми кабинками и разостлаными одеялами, на которых играли в карты. Затем, в конце этого коридора-проулка, он по ошибке выбрал тупик, окруженный высокими глухими стенами. В конце его, за углом одного из зданий, был еще один боковой тупичок, наглухо перекрытый сверху. Здесь была кромешная тьма, и мы пользовались иногда этим тупиком для совершения сделок с наркоторговцами, которым не доверяли, поскольку выход отсюда был только один. Я завернул за угол, отставая от него всего на несколько шагов, и остановился, переводя дыхание и вглядываясь в темноту. Я не видел его, но знал, что он здесь.
— Модена, — произнес я тихо в пространство, — это Лин. Не бойся, я… я просто хочу поговорить с тобой. Я положу сумку и раскурю пару сигарет, для тебя и для меня, ладно?
Я медленно положил сумку на землю, готовый к тому, что он попытается проскочить мимо меня, и достал две сигареты «биди» из пачки в кармане рубашки. Зажав их между третьим и четвертым пальцами толстыми концами внутрь, как делали все бедняки, я достал спички и поджег одну из них. Пока пламя плясало на концах сигарет, я вгляделся в глубину тупичка и увидел его. Он забился в самый темный угол. Когда спичка потухла, я протянул вперед руку с зажженной сигаретой. Прошла секунда, две, три, и я почувствовал, как его пальцы с удивительной осторожностью коснулись моих и взяли сигарету.
Мы курили молча, и в слабом красноватом свете сигареты я наконец смог хоть как-то разглядеть его лицо. Это был жуткий гротеск. Маурицио так его изрезал и искромсал, что на него страшно было смотреть. Я заметил насмешливую улыбку, появившуюся в глазах Модены, когда он увидел ужас в моих. Сколько раз, подумал я, видел он этот ужас в глазах окружающих — эту белую безграничную жуть, которую они испытывали, представляя себя на его месте, его страдания в своей душе? Сколько раз он видел людей, содрогающихся, как я, и невольно отшатывающихся от его шрамов как от открытых заразных гнойников? Сколько раз люди спрашивали себя: «Что же он сделал, чтобы понести такое наказание?»
Стилет Маурицио разрезал кожу под обеими глазами, и от нижних век вниз тянулись длинные клиновидные шрамы, словно отталкивающие издевательские следы, оставленные слезами. Раны на нижних веках, на зажившие до конца, зияли, как красные вместилища агонии, и открывали все глазное яблоко. Крылья носа и перегородка были рассечены до кости. Кожа на крыльях наросла неровными складками, в центре же разрез был слишком глубоким, и здесь осталась дыра, которая расширялась с каждым вдохом, как у свиного пятачка. Множество шрамов виднелись также вокруг глаз, на щеках и на лбу, образуя в совокупности рисунок, похожий на растопыренную человеческую пятерню. Можно было подумать, что Маурицио задался целью содрать всю кожу с этого лица. Под одеждой также наверняка было на что посмотреть: Модена с трудом двигал левой рукой и ногой, словно локтевой, плечевой и коленный суставы закаменели вокруг так и не закрывшихся ран.
Он был чудовищно изувечен, с такой расчетливой жестокостью, что я буквально онемел, не находя слов. С удивлением я увидел, что рот не был поврежден, и подивился прихоти судьбы, оставившей столь прекрасно вылепленные чувственные губы нетронутыми, но затем вспомнил, что Маурицио заткнул ему рот кляпом, лишь время от времени вынимая его, когда требовал ответа на свои вопросы. И эти гладкие безупречные губы, затягивавшиеся сигаретой, казались мне самой страшной раной из всех.
Мы в молчании докурили сигареты до конца. Тем временем глаза мои привыкли к темноте, и я обратил внимание на то, каким маленьким он стал, как скрючили его повреждения на левой стороне тела. Я нависал над ним, как башня. Подняв сумку, я сделал шаг назад, к свету, и кивком пригласил его за собой.
— Гарам чай пио? — спросил я. — Выпьем горячего чая?
— Тхик хайн, — ответил он. — Давай.
Миновав проулок с бездомными, мы нашли чайную, куда заходили между сменами рабочие с соседней мукомольни и пекарни. Несколько мужчин, сидевших на скамейке, подвинулись, освобождая нам место. Они были с ног до головы покрыты мукой и выглядели не то как отдыхающие призраки, не то как ожившие гипсовые статуи. Их глаза, испытывавшие постоянное раздражение из-за муки, были красными, как угли под печами, в которых они выпекали хлеб. Влажные рты, тянувшие чай с блюдец, напоминали черных пиявок, шевелящихся на фоне мертвенной белизны. Они уставились на нас с обычным для индийцев откровенным любопытством, но стоило Модене поднять зияющие раны своих глаз, как они отводили взгляд.
— Зря я побежал от тебя, — тихо произнес он, разглядывая свои руки, сложенные на коленях.
Я ждал, что он скажет что-нибудь еще, но он плотно сомкнул губы в полугримасе и громко дышал расширяющейся носовой дырой.
— У тебя… все в порядке? — спросил я, когда нам подали чай.
— Джарур, — ответил он, слегка улыбнувшись. — Конечно. — А у тебя?
Я решил, что он иронизирует, и сердито посмотрел на него.
— Я не хотел тебя обидеть, — улыбнулся он. Улыбка его выглядела очень странно — идеальная в изгибе губ, она деформировалась на безжизненных щеках и, оттягивая кожу вниз, обнажала страдание, скопившееся в углублениях нижних век. — Я спрашиваю всерьез, потому что могу тебе помочь, если надо. У меня есть деньги. Я ношу с собой десять тысяч рупий.
— Что-что?
— Я ношу с собой…
— Да-да, я понял тебя. — Хотя он говорил тихо, я посмотрел на мукомолов, боясь, как бы они не услышали его. — А почему ты следил за мной на рынке?
— Я часто слежу за тобой, почти каждый день. Я слежу также за Карлой, Лизой и Викрамом.
— Зачем?
— Чтобы через вас найти ее.
— Кого?
— Уллу. Когда она вернется. Она ведь не знает, где меня искать. Я больше не хожу в «Леопольд» и другие места, где мы вместе бывали. Она будет спрашивать обо мне у кого-нибудь из вас. И тогда я ее увижу, и мы будем вместе.
Он говорил с таким спокойствием и такой уверенностью, что это лишь подчеркивало абсурдность его слов. Как можно было верить, что Улла, которая оставила его, истекающего кровью, умирать, вернется к нему из Германии? И даже если она вернется, что, кроме ужаса, она испытает при виде его изуродованного лица, превратившегося в маску скорби?
— Улла… уехала в Германию, Модена.
— Я знаю, — улыбнулся он. — Я рад за нее.
— Она не вернется.
— О нет, — ответил он спокойно. — Она вернется. Она любит меня и приедет ко мне.
— Почему… — начал было я, но остановился. — Чем ты занимаешься?
— У меня есть работа. Хорошая работа, хорошо платят. Мы работаем на пару с моим другом, Рамешем. Я познакомился с ним, когда… после того, как это случилось со мной. Он ужахивал за мной. Мы с ним ходим в дома к богатым людям, когда у них рождается сын. Я надеваю свой костюм.
Он произнес последнее слово с нажимом и такой кривой ухмылкой, что оно прозвучало зловеще. У меня даже волоски зашевелились на руках.
— Костюм? — переспросил я хрипло.
— Да. Я прицепляю длинный хвост и заостренные уши, на шею надеваю ожерелье из маленьких черепов. Я изображаю демона, злого духа. А Рамеш одевается как святой человек, садху, и прогоняет меня из дома. Но я крадусь обратно и притворяюсь, что хочу украсть младенца. Женщины в ужасе кричат, Рамеш опять прогоняет меня, я опять возвращаюсь, и так до тех пор, пока он окончательно не побеждает меня. Я делаю вид, что умираю, и убегаю. Люди платят неплохие деньги за это представление.
— Никогда не слышал о таком обычае.
— Мы с Рамешем сами это придумали. После того, как мы выступили впервые и нам заплатили, другие тоже захотели, чтобы их малыша навсегда избавили от злого духа. Мы столько зарабатываем, что я даже снял квартиру — не купил, конечно, но заплатил за год вперед. Она маленькая, но уютная, в ней есть все, что нужно. Нам с Уллой будет в ней хорошо. Из окна видно морские волны. Улла очень любит море. Она всегда хотела жить рядом с морем.
Я глядел на Модену, пораженный не только его словами, но и тем, что он вообще говорил. Он был одним из самых неразговорчивых людей, каких я знал. Раньше мы с ним регулярно встречались в «Леопольде», и он неделями не произносил ни слова. А новый Модена, изуродованный и воскресший из мертвых, был говоруном. Правда, мне пришлось загнать его в темный угол, чтобы вызвать на разговор, но, нарушив молчание, он сразу стал удивительно болтлив. Слушая его и пытаясь приспособиться к этому деформированному и разговорчивому варианту Модены, я обратил внимание на особую мелодичность, которую придавал испанский акцент его речи, смешивавшей хинди с английским и создававшей какой-то новый гибрид, его собственный язык. Убаюканный его голосом, я спросил себя, не в этом ли разгадка таинственной связи между Уллой и Моденой. Возможно, они часами говорили друг с другом наедине, и музыка слов объединяла их.
Модена неожиданно прервал чаепитие. Он встал, расплатился и вышел на улицу, где остановился, поджидая меня.
— Мне пора идти, — сказал он, нервно озираясь, затем поднял глаза на меня. — Рамеш караулит Уллу у «Президента». Это ее любимый отель, и когда она вернется, обязательно остановится в нем. Она любит весь этот район, Бэк-бей. А сегодня утром был самолет «Люфтганзы» из Германии. Возможно, она прилетела на нем.
— Ты после каждого рейса проверяешь, не приехала ли она?
— Да, но сам я не захожу в отель. — Он поднял руку, словно собирался коснуться лица, но вместе этого пригладил короткие седеющие волосы. — Рамеш заходит вместо меня и смотрит, не остановилась ли у них Улла Волькенберг. Когда-нибудь он увидит ее имя в списке. Она обязательно остановится там.
Он хотел уйти, но я помешал ему, положив руку ему на плечо.
— Слушай, Модена, не убегай больше от меня, ладно? Если тебе что-то понадобится, если я смогу что-нибудь для тебя сделать, дай мне знать. Договорились?
— Я не буду больше от тебя убегать, — произнес он торжественно. — Сегодня я убежал просто по привычке. Я всегда убегаю. А тебя я не боюсь. Ты мой друг.
Он отвернулся от меня, но я опять остановил его и, наклонившись к его уху, прошептал:

— Модена, не говори никому, что ты таскаешь с собой столько денег.
— Я никому и не говорил, кроме тебя, — заверил он меня со своей гримасой-улыбкой. — Даже Рамеш не знает. Он не знает даже, что у меня есть квартира. Он думает, что я трачу деньги, которые мы зарабатываем, на наркотики. А я не балуюсь наркотиками, Лин, ты знаешь. Никогда не баловался. Но пускай он так думает, я не пытаюсь его переубедить. А ты — другое дело, Лин. Ты мой друг. Тебе я могу сказать правду. Тебе я доверяю. Как я могу не доверять человеку, который убил самого дьявола.
— Какого дьявола?
— Я говорю о Маурицио, моем кровном враге.
— Но я не убивал Маурицио, — сказал я, глядя в красные пещеры его глаз.
Он заговорщически ухмыльнулся. При этом клиновидные шрамы потянули его нижние веки вниз, и зияющие провалы его глаз выглядели в слабом свете фонарей так жутко, что я едва не отшатнулся, когда он положил руку мне на грудь.
— Не беспокойся, Лин. Я никому не выдам этот секрет. Я рад, что ты убил его. И не только из-за себя. Я хорошо знал его. Я был его лучшим другом — единственным другом. Если бы он остался жить после того, что сделал со мной, это значило бы, что нет предела злу. Человек губит свою душу, когда достигает предела зла. Я наблюдал за ним, когда он пытал меня и когда уходил в тот раз, и я знал, что он потерял свою душу. Он заплатил своей душой за то, что совершил… что делал со мной.
— Нет необходимости говорить об этом, Модена.
— Да нет, теперь об этом можно говорить. Маурицио боялся. Он всегда чего-нибудь боялся. Всю свою жизнь он провел в страхе перед… всем. И он был жестоким. Жестокость давала ему силу. Я видел много могущественных людей в своей жизни, и все они боялись и были жестоки, так что я знаю. Эта… смесь давала им силу над другими. А я не боялся и не был жестоким. И у меня не было силы. Я… знаешь, это было похоже на мое чувство к Улле — я был влюблен в силу Маурицио. А когда он покинул ту комнату и зашла Улла, я увидел страх в ее глазах. Он вселил в нее свой страх. Она была так напугана, увидев, что он сделал со мной, что просто убежала и оставила меня там. И когда я смотрел, как она уходит и закрывает дверь за собой…
Он запнулся и проглотил комок в горле; его полные неповрежденные губы дрожали. Я хотел остановить его, избавить от этого тяжкого воспоминания — и, может быть, избавить также себя самого. Но когда я открыл рот, он еще сильнее прижал руку к моей груди, запрещая мне говорить, и опять посмотрел мне в глаза.
— Тогда я впервые стал ненавидеть Маурицио. Мы, в Испании, стараемся избегать ненависти, потому что, если мы возненавидим кого-нибудь, то всей душой, и уже никогда не прощаем. А Маурицио я возненавидел и пожелал ему смерти, проклял его. Не за то, что он сделал со мной, а за то, что он сделал с Уллой и что мог сделать в будущем, не имея души. Так что не беспокойся, Лин. Я никому не скажу, что это ты. Я очень рад, я очень благодарен тебе за то, что ты убил его.
Мой внутренний голос настаивал, что я должен сказать ему, как это произошло на самом деле. Он имел право узнать правду. И я к тому же хотел сказать это ему, какое-то чувство, которое я и сам не вполне понимал, — возможно, остатки гнева на Уллу или зависть к тому, что Модена так верит в нее, — побуждало меня выкрикнуть ему правду, встряхнуть его, причинить боль. Но я не мог этого сделать. Я не мог ни говорить, ни двигаться. И когда его глаза покраснели, когда в них стали медленно закипать слезы, излившиеся по желобам шрамов под его глазами, я лишь кивнул ему, не отводя взгляда, и ничего не сказал. Модена в ответ тоже медленно наклонил голову. Он, скорее всего, неправильно понял меня. А может быть, я неправильно понял его. Этого я никогда не узнаю.
«Молчание может ранить так же сильно, как удар плетью», — написал поэт Садик Хан. Но иногда оно может быть единственным способом высказать правду. Глядя, как Модена, прихрамывая, удаляется от меня, я знал, что минута молчания, когда его рука лежала у меня на груди, а его растерзанные плачущие глаза глядели прямо в мои, останется для нас обоих более ценной и, несмотря на недопонимание, более истинной, чем холодная равнодушная правда каждого из нас по одиночке.
«И может быть, он прав, — думал я. — Может быть, его воспоминания об Улле и Маурицио — это как раз и есть истина». Без сомнения, он справился с болью, которую они ему причинили, куда лучше, чем я в свое время. Когда мой брак распался, оставив меня наедине с предательством и горечью, я стал искать спасение в наркотиках. Мне была невыносима мысль, что любовь погибла, а счастье так внезапно сгорело, оставив после себя лишь пепел отчаяния. Я пустил свою жизнь под откос, прихватив с собой множество невинных людей. А Модена трудился, копил деньги и ждал, когда любовь вернется. Я шел обратно, к Абдулле и другим друзьям, думая об этом — о том, как жил Модена после того, что с ним сделали, — и понял истину, которую, подобно Модене, должен был понимать с самого начала. И ведь это было очень просто, так просто, что понадобилось встряхнуть меня, показав такую большую боль, какую испытывал Модена, чтобы я прозрел. Он смог справиться с этой болью, потому что знал, что и сам отчасти виноват в случившемся. Я же вплоть до этого момента не хотел брать на себя ответственность за распад моей семьи и за ту боль, которую он вызвал. Поэтому я не мог справиться с ней.
Но теперь, окунувшись в пеструю шумную суету рынка, я смог сделать это. Я признал свою вину и почувствовал, как мое сердце раскрывается навстречу миру, освобожденное от груза страха, обиды и недоверия к себе. Я протиснулся между лотками, где велась оживленная торговля, и, подойдя к Абдулле, Викраму и Джорджам, я улыбался. Я ответил на их вопросы о Модене и поблагодарил Абдуллу за сюрприз. Он был прав — после этого я действительно простил ему все. И хотя я не мог найти слов, чтобы объяснить ему произошедшую во мне перемену, я думаю, он почувствовал, что я улыбаюсь ему уже по-другому и что это объясняется тем ощущением покоя, которое родилось во мне в этот день и начало медленно расти.
Покров прошлого скроен из обрезков наших чувств и прошит нитями, которые не всегда разглядишь. Чаще всего лучшее, что мы можем сделать, — завернуться в него, прикрыв себя, или тащить его за собой в нашем стремлении вперед. Но все имеет свою причину и свое назначение. Зарождение каждой жизни, каждой любви, каждого действия, чувства и мысли имеет свои основания и призвано сыграть определенную роль. И порой мы понимаем их. Иногда мы видим прошлое очень ясно, и связи между отдельными его частями предстают перед нами так четко, что каждый шов, скрепляющий их, приобретает смысл, и мы читаем послание, зашифрованное в нем. В любой жизни, как бы полно или, наоборот, убого она ни была прожита, нет ничего мудрее неудачи и нет ничего яснее печали. Страдание и поражение, наши враги, которых мы боимся и ненавидим, добавляют нам капельку мудрости и потому имеют право на существование.....

— Ты знаешь, что Улла тоже вернулась? — спросила она, помолчав.
— Нет. Когда? Ты видела ее?
— Я получила от нее записку. Она остановилась в «Президенте» и хотела встретиться со мной.
— И ты пошла?
— Нет, я не хотела, — задумчиво ответила она. — А ты пошел бы, если бы она пригласила тебя?
— Да, наверное, — ответил я, глядя на залив, где лунный свет играл на гребешках волн, извивавшихся, как змеи. — Но не ради нее, а ради Модены. Я видел его недавно. Он по-прежнему сходит по ней с ума.
— Я видела его сегодня, — отозвалась она спокойным тоном.
— Сегодня?
— Да, как раз перед тем, как прийти сюда. Он был у нее. Я пошла в «Президент», прямо в ее номер. Там был один парень, Рамеш…
— Это его друг. Модена говорил о нем.
— Да. Этот Рамеш открыл мне дверь, я вошла и увидела Уллу, которая сидела на постели, прислонившись спиной к стене. А Модена лежал у нее на коленях, пристроив голову на ее плече, с этим своим лицом…
— Да, я знаю. Жуткое зрелище.
— Эта сцена была какой-то совершенно невероятной. Она потрясла меня. Сама не знаю, почему. Улла сказала, что отец оставил ей в наследство кучу денег — ее родители были ведь очень богатыми, практически хозяевами того города, где она родилась. Но когда она пристрастилась к наркотикам, они выгнали ее без гроша в кармане. Несколько лет она не получала от них ничего, пока ее отец не умер. А теперь, унаследовав все эти деньги, она решила вернуться сюда и найти Модену. Она сказала, что чувствовала себя виноватой перед ним, ее замучала совесть. Ну, и она нашла Модену — он ждал ее. Когда я увидела их вместе, это напомнило мне сцену из какого-то романа…
— Вот черт, а он ведь знал, что так и будет, — тихо заметил я. — Он говорил, что она обязательно вернется, и она вернулась. Я тогда ему не поверил, думал, это просто безумные мечты.
— Это было похоже на «Пьету» Микеланджело — знаешь? Точно та же поза. Это выглядело очень странно и порядком встряхнуло меня. Бывают вещи настолько непостижимые, что они даже бесят тебя.
— А чего она хотела?
— В смысле?
— Почему она пригласила тебя?
— А, понимаю твой вопрос, — сказала она, криво улыбнувшись. — Улле всегда надо что-то конкретное.
Она посмотрела на меня. Я приподнял одну бровь, но ничего не сказал.
— Она хотела, чтобы я достала паспорт для Модены. Он здесь живет уже много лет и давным-давно просрочил свою визу. А у испанской полиции он на крючке. Ему нужен паспорт на другое имя, чтобы вернуться в Европу. Он может сойти за итальянца или португальца.
— Предоставь это мне, — спокойно отозвался я, поняв наконец, почему она захотела встретиться со мной. — Я завтра же займусь этим. Я знаю, где найти его, чтобы получить его фотографии и все, что понадобится. С его внешностью чужую фотографию на таможне не предъявишь. Я улажу все это.
— Спасибо, — ответила она, глядя на меня с такой страной .......

понедельник, 18 февраля 2013 г.

Почему убийство или какое-нибудь иное преступление недопустимо?


Если спросить человека, почему убийство или какое-нибудь иное преступление недопустимо, он скажет, что это запрещает закон, или Библия, или Упанишады, или Коран, или буддизм с его «путем спасения», или его собственные родители, или другое авторитетное лицо. Но почему это недопустимо, он не знает. То, что они утверждают, верно, но почему это верно, они не могут сказать. Чтобы понять любое действие или его мотив, или последствие, нужно прежде всего задать два вопроса. Первый: что произойдет, если все будут делать то же самое? И второй: будет ли это способствовать тенденции к усложнению или препятствовать ей?
Возьмем убийство…. Что произойдет, если все станут убивать друг друга? Будет это способствовать усложнению или препятствовать? Скорее, это будет способствовать упрощению….
Мы, человеческие существа, — самый сложный пример организации материи — из известных нам. Но мы не предел развития Вселенной. Мы будем и дальше изменяться вместе с ней. А если мы истребим друг друга, то прекратим этот процесс. Вся эволюция, длившаяся миллионы и миллиарды лет, пропадет впустую. А как с воровством? Если все станут красть, к чему это приведет?

Если все начнут красть друг у друга, то зациклятся на этом и будут тратить на это столько времени и денег, что развитие затормозится, и мы никогда не достигнем…
Предельной сложности …. Именно поэтому убийство и воровство являются злом — не потому, что так утверждает какое-либо учение или закон, или духовный лидер, а потому, что в случае, если все начнут заниматься этим, мы не будем двигаться вместе со всей вселенной к предельной сложности, то есть, к Богу. Точно так же верно и обратное. Почему любовь — добро? Что случится, если все люди будут любить всех других? Будет это способствовать развитию?
Всеобщая любовь значительно ускорила бы наше движение в Богу. Любовь — это добро, как и дружба, верность, честность, свобода. Мы всегда знали, что все это хорошо — так говорили нам и наши сердца, и наши учителя, — но лишь найденное нами определение добра и зла позволяет нам сказать, почему это хорошо.
Предположим, ты стоишь в комнате, и перед тобой стол. В противоположном конце комнаты находится твоя мать, а какой-то злодей держит нож у ее горла, собираясь зарезать ее. На столе есть кнопка, и если ты ее нажмешь, злодей умрет, а мать будет спасена, если же нет — он убьет твою мать. Третьего не дано. Как ты поступишь?
— Нажму кнопку, разумеется…..
— Нет, боюсь, что неправильно, — нахмурился он. — Мы только что видели, что в свете найденного нами объективного определения добра и зла убийство всегда зло, поскольку препятствует прогрессу. Но ты в данном случае действовал из лучших побуждений и, действуя так, совершил зло.

воскресенье, 17 февраля 2013 г.

История Вселенной — это история движения….


История Вселенной — это история движения…. Вселенная — в том из своих многочисленных перевоплощений, который известен нам, — началась с расширения, произошедшего так быстро и с такой силой, что мы не можем не только понять его, но и представить себе. Ученые называют это расширение «большим взрывом», хотя настоящего взрыва, как у бомбы, не было. В самые первые доли секунды после этого расширения вселенная представляла собой нечто вроде густого супа, состоявшего из простейших частиц. Эти частицы были по составу даже проще атомов. В то время как вселенная охлаждалась после произошедшего, частицы соединялись друг с другом, образуя скопления, которые, в свою очередь, объединялись в атомы. Затем из атомов сформировались молекулы, а из молекул — звезды и планеты. Звезды рождались и погибали, и вся материя, из которой мы состоим, произошла от умирающих звезд. Мы с тобой сотворены из звездного материала…..
Все это можно проверить по научной литературе — мне даже хотелось бы, чтобы ты проверял то, что я говорю, как и вообще все, что ты узнаешь от других. Но я уверен, что наука права — в тех пределах, которых она достигла к настоящему моменту…….
Ни один из этих процессов объединения частиц не был случайным и беспорядочным. Вселенная обладает своим характером, как и человек, и отличительной чертой ее характера является стремление к объединению, созиданию и усложнению. Это происходит непрерывно и вечно. В нормальных условиях частицы вещества постоянно соединяются, порождая более сложные образования. В западной науке это стремление к упорядочению частиц и их комбинированию называется «тенденцией к усложнению». Это закон, по которому живет Вселенная……
Таким образом, за последние пятнадцать миллиардов лет вселенная все усложнялась и усложнялась. Через миллиард лет она будет еще сложнее, чем ныне, и так далее. Ясно, что она движется к какой-то цели, к предельной сложности. Возможно, ни человечество, ни атом водорода, ни лист дерева, ни одна из планет не доживут до того момента, когда будет достигнут этот предел, но мы все движемся к этому. И вот эту конечную сложность, к которой все стремится, я называю Богом. Если тебе не нравится слово «Бог», замени его «предельной сложностью». Суть от этого не изменится……
Да, наша планета может погибнуть, а наше прекрасное солнце неизбежно умрет. Что же до нас самих, то, насколько нам известно, мы служим наиболее высокоразвитым проявлением всеобщей сложности в нашем углу вселенной. Если мы погибнем, то это, безусловно, будет большой потерей. Все предыдущее развитие пойдет прахом. Но сам процесс усложнения будет продолжаться. Мы являемся выражением этого процесса. Наши тела произошли от всех звезд и всех солнц, которые умерли до нас, оставив нам свои атомы в качестве строительного материала. И если мы погибнем — то ли из-за астероида, то ли по собственному неразумию, — то в какой-нибудь другой части вселенной наш уровень сложности вместе с сознанием, способным понять этот процесс, обязательно будут воспроизведены. Я не имею в виду, что там появятся такие же люди, как мы, но какие-то разумные существа на такой же ступени усложнения возникнут. Нас не будет, но процесс будет продолжаться. Возможно, даже сейчас, в то время как мы беседуем, что-то подобное происходит в миллионах других миров. И скорее всего, так и есть, потому что именно это вселенная все время и делает…….
Все, что способствует движению к предельной сложности и ускоряет его, — это добро, — произнес он очень твердо и взвешенно, явно говоря это не впервые. — А все, что мешает этому процессу или замедляет его — зло. Такое определение добра и зла хорошо тем, что оно объективно и универсально….
Говоря, что это определение объективно, я имею виду, что оно является таковым настолько, насколько мы сами объективны в данный момент и насколько мы понимаем то, что происходит во Вселенной. Оно основывается на том, что мы о ней знаем, а не на том, что утверждает какая-либо религия или какое-либо политическое движение. Оно не противоречит их наиболее ценным принципам, но исходит из того, что мы знаем, а не из того, во что верим. В этом смысле оно объективно. Разумеется, то, что мы знаем о вселенной и о нашем месте в ней, меняется по мере накопления и углубления наших знаний. Мы не можем быть абсолютно объективны в наших оценках, но мы можем быть объективны в большей или меньшей степени. И когда мы определяем добро и зло, исходя из того, что знаем на данный момент, мы объективны в той степени, какую допускают наши знания……. 
— После Великой французской революции ученые и правительственные чиновники решили упорядочить систему мер и весов. Они ввели десятичную систему исчисления, основную единицу которой назвали метром, от греческого слова «метрон», которое переводится как «мера». Но как определить длину метра? Сначала они считали метром одну десятимиллионную расстояния от экватора до Северного полюса. Но при этом они исходили из предпосылки, что земля представляет собой абсолютно правильный шар, в то время как на самом деле она таковым не является. Тогда они решили взять в качестве метра расстояние между двумя штрихами, нанесенными на бруске платиново-иридиевого сплава.
Но затем ученые осознали, что брусок этого сплава, каким бы он ни был твердым, со временем чуть-чуть уменьшается в размерах, и их метр через тысячу лет будет не совсем такой же длины, как сейчас….
Но ученых эта неточность не устраивала….
Им нужна была мера, которая не менялась бы с ходом времени. И, перебрав в качестве основы то и это, в прошлом году остановились наконец на расстоянии, которое преодолевает фотон света в вакууме за одну трехсоттысячную долю секунды. Именно это расстояние стали считать метром…..
Чтобы избежать хаоса при строительстве домов и при дележе земли, мы установили стандартную единицу, с помощью которой все измеряем. Мы назвали ее метром и договорились, какой именно длины она будет. Точно так же, чтобы избежать хаоса в человеческих отношениях, надо установить общепризнанную стандартную единицу для измерения морали…..
            В данный момент попытки разных людей установить единицу морали преследуют одни и те же цели, но различаются в подходах к решению этого вопроса. Священнослужители одной страны благословляют солдат, которых посылают на поле боя, а имамы другой страны благословляют своих воинов, отправляющихся воевать с ними. И те, и другие утверждают, что Бог на их стороне. Общепризнанного критерия добра и зла не выработано, и пока его нет, люди будут оправдывать собственные действия и осуждать поступки других…..
Я считаю, что в поисках объективного критерия добра и зла, который все сочли бы достаточно разумным, мы должны обратиться к законам существования вселенной, и в частности, к самому важному ее свойству, определяющему всю ее историю, — к ее постоянному усложнению. Нам просто ничего не остается, как опираться на природу вселенной. И, кстати, все крупнейшие религиозные учения делают это. Например, Коран очень часто рекомендует нам в поисках истины и смысла изучать планеты и звезды……
Я тоже был настроен довольно скептически, когда начал размышлять об этом. Но со временем пришел к убеждению, что в настоящий момент это наиболее адекватный способ оценки добра и зла. Это не означает, что данное определение будет лучшим всегда. Мера длины в будущем тоже будет усовершенствована. Сейчас она основывается на движении фотона в вакууме, как будто в вакууме ничего не происходит, тогда как на самом деле там протекают самые разные процессы, множество реакций. Но пока что у нас нет лучшей меры длины. То же самое и с тенденцией к усложнению как мерой добра и зла. Мы берем ее в качестве критерия, потому что это самое важное свойство Вселенной, оно охватывает ее целиком, всю ее историю……

суббота, 16 февраля 2013 г.

Анекдот про скорпиона и лягушку


— Ты знаешь анекдот про скорпиона и лягушку? Про то, как лягушка соглашается перевезти скорпиона через реку, взяв с него обещание не жалить ее?
— Ну да. На середине реки скорпион жалит-таки лягушку, и когда она спрашивает, зачем он это сделал, — ведь теперь они оба погибнут, — он отвечает, пожав плечами: «Уж такое я дерьмо. Против собственной природы не попрешь».

Он объяснил, что они таскают воду для моего душа.


— Между прочим, я сегодня столкнулась на улице с Прабакером. Он велел спросить тебя насчет каких-то водных процедур, так что я спрашиваю, хотя сама не понимаю, о чем.
— А, ну да, — рассмеялся я. — Дело в том, что вчера, когда я спускался по лестнице, чтобы встретить около гостиницы Прабакера, мне навстречу попалась вереница индийских парней, тащивших на голове кувшины с водой. Я посторонился, чтобы пропустить их. На улице я увидел большую деревянную бочку на колесах, передвижную цистерну, так сказать. Один из индийцев доставал из бочки воду ведром и разливал ее по кувшинам. Я наблюдал за этим до бесконечности, ожидая Прабакера, парни успели сделать несколько ходок вверх и вниз. Когда Прабакер подошел, я спросил его, что они делают. Он объяснил, что они таскают воду для моего душа. На крыше установлен большой бак, и они наполняют его.
— Ну да, так всегда делается.
— Ты знаешь об этом, теперь и я знаю, но вчера это явилось для меня настоящим откровением. В этой жаре я залезаю под душ не меньше трех раз в день. Мне и в голову не могло прийти, что людям приходится подниматься с кувшинами на шесть лестничных пролетов, чтобы я мог ублажать себя. Я пришел в ужас и сказал Прабакеру, что больше ни за что и никогда не буду принимать душ в этой гостинице.
— А он что ответил?
— Он сказал, что я ничего не понимаю, что это их заработок. Если бы не туристы вроде меня, объяснил он, у этих индийцев не было бы работы. А им ведь надо содержать семью. Он настаивал, что я должен принимать душ три, четыре, пять раз в день.
Карла кивнула.
— Он велел мне посмотреть, как они покатят бочку. И я понял, что он хотел этим сказать. Это были сильные, здоровые парни, и они гордились тем, что занимаются делом, а не попрошайничают и не воруют. Они со своей бочкой влились в поток транспорта, высоко подняв голову и ловя на себе восхищенные взгляды индийских девушек.
— Так ты принимаешь теперь душ?
            — Да, трижды в день, — рассмеялся я.

Ты ведь знаешь разницу между новостью и сплетней, надеюсь?


Ты ведь знаешь разницу между новостью и сплетней, надеюсь? Новость сообщает тебя о том, что люди делали. А сплетня говорит, какое удовольствие они от этого получили.

Ночь диких собак.


Добрались мы довольно быстро и через полчаса уже вышли на широкую дорогу, окаймлявшую восточную окраину нашего поселка. Тарик не заговаривал со мной по пути, я тоже упрямо молчал, думая о том, как мне поладить с мальчиком, чувствуя на своих плечах груз ответственности за него и опасаясь, что он будет большой обузой. По левую руку от нас простирался пустырь размером с футбольное поле, который женщины, дети и старики использовали в качестве туалета. На нем ничего не росло, земля за восемь месяцев засухи растрескалась и была покрыта толстым слоем пыли. Справа начиналась территория стройки, ее граница в некоторых местах была обозначена штабелями досок, стальных решеток и других материалов. Дорогу нам освещали только немногочисленные лампочки, свисавшие с натянутых над стройплощадкой проводов; метрах в пятистах впереди мерцали одиночные огоньки керосиновых ламп в трущобах.
С наступлением темноты многие справляли нужду на дороге, боясь крыс и змей, водившихся на пустыре, поэтому мы шли по тянувшейся сбоку от дороги узкой извилистой тропинке. По какому-то удивительному негласному уговору она всегда была чистой, и жители, возвращавшиеся в трущобы поздно вечером, могли идти уверенно, не боясь вляпаться во что-нибудь неподобающее. Тропинка изобиловала неожиданными резкими поворотами и глубокими рытвинами, но я часто гулял по ночам и хорошо изучил ее, так что велел Тарику идти за мной след в след, что он послушно и делал.
Другим недостатком тропинки была постоянная вонь, для посторонних совершенно невыносимая. Я-то привык к ней и даже воспринимал, подобно всем обитателям трущоб, как к что-то родное и близкое. Она сигнализировала, что ты благополучно добрался домой, под защиту коллективного убожества, избежав опасностей, подстерегающих бедняков на чистых и красивых городских улицах. Но я помнил, как мне чуть не стало худо от этой вони при первом посещении трущоб, какой подсознательный страх внушала мне она, проникая не только в легкие, но, казалось, даже в поры кожи.
Поэтому я хорошо представлял себе, что чувствует Тарик, как он страдает и боится. Однако я не сказал ничего, чтобы успокоить его, и подавил в себе порыв взять его за руку. Я не хотел, чтобы этот мальчик жил со мной, и был в ярости на самого себя из-за того, что мне не хватило смелости отказать Кадербхаю. Я сознательно делал все, чтобы Тарику было плохо, чтобы он испугался и почувствовал себя несчастным, и в результате уговорил бы своего дядю взять его обратно.
Напряженную садистскую тишину внезапно нарушил яростный собачий лай. Его подхватили другие собаки, их было все больше. Я остановился, и Тарик налетел на меня сзади. Собаки находились на пустыре совсем недалеко от нас. Я не мог разглядеть их в темноте, но чувствовал, что их очень много. Я посмотрел в сторону хижин, прикидывая, сколько до них осталось, и тут завывание собак достигло крещендо, а из темноты на нас рысью вылетела целая собачья свора.
Двадцать, тридцать, сорок взбесившихся собак надвигались на нас широкой дугой, отрезав нам путь к трущобам. Я сознавал, что мы в крайней опасности. Днем бездомные собаки боялись людей и держались подобострастно, но по ночам сбивались в дикие озлобленные стаи. Их агрессивность и свирепость были хорошо известны жителям всех городских трущоб и внушали страх. Они часто набрасывались на людей. Мне почти ежедневно приходилось принимать пациентов с крысиными и собачьими укусами. Однажды собаки напали на окраине трущоб на пьяного, и он до сих пор находился на излечении в больнице. А всего месяц назад на этом самом месте собаки насмерть загрызли маленького мальчика. Они разорвали его на куски и растащили их по такой большой территории, что на их поиски ушел целый день.
На узкой тропинке мы были, как в западне. Собаки окружили нас, заходясь в истошном лае, оглушительном и устрашающем. Самые дерзкие подбирались к нам все ближе и ближе. Было ясно, что остаются секунды до того, как они бросятся на нас. А трущобы были еще слишком далеко. Возможно, одному мне удалось бы добежать до них, получив несколько укусов, но Тарик пробежал бы максимум сто метров, а потом они настигли бы его. Недалеко от нас находился штабель досок и прочих строительных материалов, которые можно было использовать как оружие. К тому же там висел фонарь, и видимость была хорошей. Я велел Тарику приготовиться бежать по моей команде. Убедившись, что он меня понял, я швырнул полиэтиленовый пакет с одеждой, которую мне давала Карла, в самую гущу стаи. Собаки тут же набросились на пакет, раздирая его в клочки, огрызаясь и кусая друг друга.
— Давай, Тарик, давай! — крикнул я, толкнув мальчика вперед и обернувшись, чтобы прикрыть его.
Борьба за пакет так захватила собак, что на несколько мгновений они забыли о нас. Я кинулся к груде деревянных обломков и успел схватить крепкую бамбуковую палку прежде, чем собаки, устав от драки за бесполезную добычу, оставили пакет и снова устремились к нам.
Увидев палку у меня в руках, они приостановились в некотором удалении. Но их было много, слишком много. Мне еще никогда не приходилось видеть такой большой стаи. Собственный оглушительный вой раззадоривал животных, и наиболее разъяренные стали бросаться вперед, делая ложные выпады. Я поднял тяжелую палку и велел Тарику забраться ко мне на спину. Он тут же вскарабкался мне на закорки и крепко обнял меня за шею худыми ручонками. Собаки подобрались ближе. Одна из них, крупнее остальных, подскочила ко мне с оскаленной пастью, намереваясь схватить за ногу. Я изо всей силы ударил ее, но попал не по морде, как хотел, а по спине. Взвыв от боли, зверь отскочил в сторону. Битва началась.
Собаки нападали друг за другом слева, справа, спереди. Я размахивал палкой, чтобы отогнать их. Если бы мне удалось ранить, а еще лучше убить одну из собак, то это могло бы напугать остальных, однако ни один из моих ударов не не был настолько сокрушительным, чтобы отпугнуть их надолго. Казалось, они поняли, что палка может нанести им ощутимый удар, но не может убить, и это придало им смелости.
Кольцо собак неумолимо сжималось вокруг нас. Атаки становились все чаще. Через десять минут после начала схватки я весь вспотел и начал уставать. Я понимал, что скоро моя реакция замедлится, и какой-нибудь из собак удастся подскочить ко мне и вцепиться в ногу или руку. А когда они почуют запах крови, их злоба перерастет в настоящее исступление, которое будет сильнее страха. Надежды на то, что кто-нибудь в трущобах, услышав этот истошный лай, прибежит к нам на помощь, было мало. Мне самому неоднократно приходилось слышать по ночам подобный лай на окраинах поселка, и всякий раз, проснувшись, я переворачивался на другой бок и снова засыпал.
Большой черный пес — очевидно, вожак стаи — сделал двойной ложный выпад. Я повернулся к нему слишком резко и, споткнувшись о выставленную палку, упал. Я не раз слышал от людей, что в экстремальных условиях — при аварии или внезапной опасности — возникает ощущение, что время растягивается, и все происходит, как при замедленном прокручивании киноленты. Теперь я имел возможность убедиться в этом на собственном опыте. Между тем моментом, когда я споткнулся, и тем, когда приземлился, прошла целая вечность. Я видел, как отступающий черный пес притормаживает и поворачивается к нам опять, как его передние лапы при этом скребут землю и упираются в нее, ища точку опоры для прыжка. В его глазах мелькнула почти человеческая жестокая радость, когда он увидел мою слабость и возможность скорой расправы. Я заметил, как остальные собаки, разом застыв на какую-то секунду, стали подбираться к нам мелкими шажками. Я успел удивиться их несообразительности и неоправданности этого промедления в тот момент, когда я беззащитен. Я успел почувствовать, как острые камни на тропинке сдирают кожу у меня на локте, успел испугаться, как бы в этой пыли мне не занести в ранку инфекцию, и подумать, насколько смешны подобные соображения перед лицом несравненно большей и непосредственной опасности, надвигающейся на нас со всех сторон.
Я похолодел от страха за Тарика, бедного ребенка, которого навязали на мою шею против его воли. Руки его разжались, и я увидел, как он упал вместе со мной, но тут же с кошачьей ловкостью вскочил на ноги. Затем все его тело напряглось в отчаянном храбром порыве и, подстегиваемый гневом, он вскрикнул, схватил какую-то деревяшку и с силой обрушил ее на морду черного пса. Он нанес животному чувствительную рану, и жалобный визг пса перекрыл вой всей стаи.
— Аллах ху акбар! Аллах ху акбар! [86 - (зд.) С нами великий Аллах! (урду).] — вопил Тарик.
Он чуть присел, приготовившись к обороне, и оскалился, как дикий зверь. В эти долгие секунды обостренного восприятия я видел, как он колошматит собак палкой, защищая нас обоих, и слезы невольно брызнули у меня из глаз. Я заметил проступающие через рубашку позвонки и полусогнутые маленькие колени. Весь его облик излучал поразительное мужество. Слезы, выступившие у меня на глазах, были порождены любовью и гордостью за него, гордостью отца за своего сына. В этот момент я любил его всем сердцем. Когда я вскочил на ноги и время, вырвавшись из клейкой ловушки страха и обреченности, вновь ускорилось, у меня в мозгу снова и снова звучали строчки из стихотворения, написанного Карлой: «Я умру за эту любовь, я умру за эту любовь…»
Тарик на время вывел из строя вожака, и тот спрятался за спины других собак, которые явно растерялись. Однако постепенно вой стал усиливаться, хотя теперь он приобрел оттенок волнения и беспокойства. Казалось, собаки изнемогают от желания расправиться с нами и горюют оттого, что это им никак не удается. У меня появилась слабая надежда, что если они не доберутся до нас в течение ближайшего времени, то в своем разочаровании набросятся друг на друга. Но тут они без всякого предупреждения опять набросились на нас.
Они нападали группами по две-три сразу с двух сторон. Мы с мальчиком, стоя бок о бок и спина к спине, отчаянно отбивались палками. Собак обуяла жажда крови. Получая удары, они отскакивали на секунду-другую, а затем снова кидались на нас. Нас окружали оскаленные клыки, вой и рычание. Я повернулся к Тарику, помогая ему справиться с тремя или четырьмя решительно настроенными зверюгами, и в этот момент одна из собак, изловчившись, заскочила мне за спину и вцепилась в лодыжку. Кожаный ботинок защитил ногу, и я тут же отогнал собаку, но я понимал, что долго нам не продержаться. Мы были уже почти прижаты к штабелю, и дальше отступать было некуда. Вся свора рычала и бесновалась в двух метрах от нас. И вдруг у нас за спиной послышалось какое-то другое рычание, треск и хруст досок, рассыпавшихся под тяжестью существа, прыгнувшего на них. В первый момент я решил, что одной из собак удалось забраться на штабель, но, резко обернувшись, чтобы отразить нападение, увидел фигуру в черном, которая, перелетев через наши головы, приземлилась в самой гуще щелкающих челюстей. Это был Абдулла.
Он бешено крутился, нанося удары налево и направо. С гибкостью и силой прирожденного бойца он высоко подпрыгивал, согнув ноги, и снова приземлялся. Его движения были плавными и экономными, но быстрыми и точными. Это была пугающая и восхитительная расчетливость змеи и скорпиона, безупречная и смертоносная. Абдулла был вооружен толстым металлическим прутом больше метра длиной и держал его двумя руками, как меч. Но не его грозное оружие, раздробившее череп двум собакам, и даже не его сверхъестественная ловкость вселили ужас в стаю, обратив ее в бегство, а тот факт, что он сам напал на них, в то время как мы оборонялись; он был уверен в победе, тогда как мы сражались за то, чтобы уцелеть.
Все кончилось очень быстро. Оглушительный лай и визг в один миг сменились тишиной. Абдулла обернулся к нам, держа металлический прут на плече, как самурайский меч. Улыбка, осветившая его мужественное молодое лицо, была подобна лунному свету, сияющему на белых стенах мечети Хаджи Али.
Когда мы пили горячий и сладкий черный чай, Абдулла объяснил, что он ждал нас в хижине и услышал собачий лай. Он нутром почуял, что что-то не так, и решил проверить. После того, как мы обсудили приключение во всех деталях и вдоволь наговорились, я приготовил нам три постели на голом полу, и мы улеглись.

Знак удачи.


Чувствуя себя маленьким, одиноким и заброшенным, я на ощупь, по памяти пробирался домой темными закоулками нашего поселка. Сделав последний поворот, я увидел около своей хижины человека с фонарем. Оказалось, что это Джозеф, пьяница, избивший жену. Рядом с ним была маленькая девочка с растрепанными спутанными волосами, а в тени за его спиной я разглядел Прабакера.
— Что случилось? — прошептал я. — Почему вы здесь так поздно?
— Привет, Линбаба. Ты переоделся в очень красивую одежду. — Улыбка Прабакера желтой луной плавала в слабом свете фонаря. — И мне очень нравятся твои туфли — такие чистые и блестящие. Ты пришел как раз вовремя. Джозеф делает доброе дело. Он хочет, чтобы у каждого на его собственной двери был знак удачи. Он перестал быть пьяницей, работает сверхурочно и зарабатывает дополнительные деньги, которые уплатил, чтобы помочь нам всем с удачей.
— С какой удачей?
— Посмотри на эту девочку, на ее руку. — Он взял девочку за запястья и приподнял ее руки, но свет был слабым, и я не понял, что я должен был увидеть. — Смотри, у нее только четыре пальца на руке! Это знак очень большой удачи.
Наконец я увидел. Указательный и средний пальцы на ее руке срослись в один. Ладонь была синей, а Джозеф держал блюдечко с синей краской. Девочка макала руку в краску и делала отпечаток на дверях хижин, чтобы защитить их обитателей от всяческого зла, которое может навлечь на них дурной глаз. Деформированная рука девочки была, по мнению суеверных жителей трущоб, признаком особого божеского благоволения. Девочка шлепнула ладошкой по моей хлипкой двери, и Джозеф, одобрительно кивнув, повел ее дальше.
— Я помогаю этому прежде избивавшему свою жену и пившему слишком много дару Джозефу, — информировал меня Прабакер свистящим театральным шепотом, который разносился метров на двадцать. — Ты нуждаешься в чем-нибудь от меня, пока я не ушел?
— Нет, спасибо. Спокойной ночи, Прабу.
— Шуба ратри, — ответил он. — Спокойной ночи. Посмотри хороший сон обо мне, ладно?

Истина....


Истина с большой буквы, и может ли что-нибудь быть абсолютно истинным...

"Истина - это задира, который ко всем пристает, и все притворяются, что им это нравится"  

Есть истина, которая глубже жизненного опыта. Ее невозможно увидеть глазами или как-то почувствовать. Это истина такого порядка, где рассудок оказывается бессильным, где реальность не поддается восприятию. Мы, как правило, беззащитны перед ее лицом, а познание ее, как и познание любви, иногда достигается столь высокой ценой, какую ни одно сердце не захочет платить по доброй воле. Она далеко не всегда пробуждает в нас любовь к миру, но она удерживает нас от ненависти к нему......


Истина в том, что нет хороших или плохих людей. Добро и зло не в людях, а в их поступках. Люди остаются просто людьми, а с добром или злом их связывает то, что они делают — или отказываются делать. Истина в том, что в одном мгновении настоящей любви, в сердце любого человека — и благороднейшего из всех, и самого пропащего — заключена, как в чашечке лотоса, вся жизнь, весь ее смысл, содержание и назначение. Истина в том, что все мы — каждый из нас, каждый атом, каждая галактика и каждая частица материи во вселенной — движемся к Богу......

Слепые певцы.


На сцену вышли три певца и расселись перед музыкантами. В зале воцарилась тишина, певцы затянули песню на три голоса, которые оказались настолько мощными, что пробирали слушателя до дрожи; их пение было выразительным, сладостным и страстным. Они не просто пели, но плакали и рыдали; из их закрытых глаз капали на грудь слезы. Слушая их, я испытывал восторг, но одновременно и некоторую неловкость, как будто они раскрывали передо мной свои интимнейшие чувства, свою любовь и печаль.
Исполнив три песни, певцы скрылись за занавесом, выйдя в соседнее помещение. Во время их выступления публика сидела молча, даже не шевелясь, но стоило им уйти, все разом заговорили, словно желая сбросить колдовские чары.
На каком языке они пели? На урду?
Второе отделение концерта состояло всего из одной песни, но длилась она почти полчаса. Звучала песня очень величественно; в ее основе лежала простая мелодия, которую исполнители украшали импровизированными каденциями. Музыканты аккомпанировали певцам, вовсю наяривая на таблах [61 - Табла — небольшой барабан овальной формы.], но лица певцов были бесстрастны, они сидели, закрыв глаза и не шевелясь.

— Ты сказал, слепых певцов?
— Да. Ты не знал? Это знаменитые Слепые певцы из Нагпура. Их очень любят в Бомбее.

— Нет, брат Лин. Раньше они не были слепыми и могли видеть, как и мы. Но однажды в деревушке возле Нагпура было произведено ослепление, и они перестали видеть.

— Что значит «было произведено ослепление»?
— Ну, понимаешь, в горах около их деревни прятались бандиты, повстанцы, — принялся объяснять мне Абдулла в своей неторопливой рассудительной манере. — Крестьянам приходилось давать им еду и оказывать разную помощь. У них не было выбора. А потом в деревню пришли солдаты и полицейские и ослепили двадцать человек в назидание крестьянам из других деревень. Такое иногда случается. А певцы даже не были из этой деревни. Они приехали туда, чтобы выступить на празднике. Им не повезло — их ослепили вместе с остальными. Всех их, двадцать мужчин и женщин, привязали на земле и выкололи им глаза острыми бамбуковыми палками. Теперь Слепые певцы поют всюду, по всей Индии, они стали знамениты и разбогатели…

Певцы опять появились на сцене. Дым поднимался к потолку, завихряясь спиралью вокруг медленно вращавшихся лопастей вентиляторов. И в этом зале, обтянутом зеленым шелком, наполненным музыкой и доверительным бормотанием, началась новая фаза моей жизни.

Я и сейчас слышу их. Слепые певцы остались навсегда. Я вижу их. Та ночь, послужившая началом, и те два человека, ставшие моим отцом и братом, остались навсегда. Я помню их. Это легко. Для этого достаточно закрыть глаза.

суббота, 9 февраля 2013 г.

Биарриц




— А чем тебе нравится Биарриц?
— Биарриц?
— На днях, позавчера, ты сказала, что Биарриц — одно из твоих любимых мест. Я никогда не был в Биаррице и не имею о нем никакого представления, но мне любопытно, чем он тебя так привлекает.
Она улыбнулась и сморщила нос — не то с удовольствием, не то с досадой.
— Ну что ж, раз ты это запомнил, надо, наверное, тебе рассказать. Как бы это объяснить?.. Думаю, дело прежде всего в океане, в Атлантике. Я особенно люблю Биарриц зимой, когда нет туристов и море принимает такой устрашающий вид, что буквально превращает людей в камни. Они стоят на пустынном берегу, застыв, как каменные изваяния, разбросанные между береговыми скалами, и неотрывно глядят в океанский простор, пригвожденные к месту ужасом, который внушает им океан. Он совсем не похож на другие океаны — ни на теплый Индийский, ни на Тихий. Зимой Атлантический океан безжалостен и жесток. Ты физически ощущаешь, как он призывает тебя, хочет утянуть в глубину. Он так прекрасен, что я не могла удержаться от слез, когда впервые увидела его. И мне хотелось поддаться ему, погрузиться в эти большие сердитые волны. Просто жуть. А люди в Биаррице, я думаю, самые спокойные и терпеливые во всей Европе. Ничто не может вывести их из себя. Это даже немного странно — в большинстве курортных городов жители раздражены и сердиты, море же спокойно. А в Биаррице наоборот.
— Ты не собираешься когда-нибудь вернуться туда — чтобы поселиться?
— Нет, — сразу же ответила она.