В
этот момент Абдулла наклонился к моему уху.
— Посмотри
вон туда, только очень медленно! — проговорил он. — Видишь, вон там,
за лотком с орехами, на углу? Это твой сюрприз, братишка. Видишь его?
Я
увидел пригнувшуюся в тени навеса фигуру, наблюдавшую за нами.
— Он
появляется здесь каждый день — прошептал Абдулла. — И не только здесь, но
и в других местах, где ты бываешь. Он следит за тобой. Следит и ждет.
— Викрам! —
пробормотал я, желая получить еще чье-нибудь подтверждение того, что я
увидел. — Посмотри! Вон там, на углу!
— На
что посмотреть?
Заметив,
что оказался в центре внимания, прячущийся человек попятился и пустился наутек,
сильно прихрамывая, — похоже, у него была повреждена вся левая сторона
тела.
— Ты
видел его?
— Нет!
Кого? — растерянно откликнулся Викрам, встав рядом со мной и вглядываясь в
указанном мною направлении.
— Это
Модена! — закричал я, бросаясь вдогонку за хромающим испанцем. Я не
оглядывался на Викрама, Абдуллу и Зодиаков. Я не обратил внимания на оклик
Викрама. Я не задумывался о том, что я делаю и почему преследую человека. У
меня в голове была только одна мысль, один образ и одно слово. Модена…
Бежал
он довольно быстро и к тому же места были знакомы ему. Я нырял вслед за ним в
замаскированные двери и едва заметные щели между зданиями, думая о том, что
вряд ли во всем Бомбее найдется другой иностранец, помимо меня, который знает
этот район так же хорошо, как Модена. Да и немногие индийцы могли сравниться в
этом с ним — разве что жулики, воры и наркоманы. Он кидался в проломы в каменных
стенах, проделанные для перехода с одной улицы на другую. Он внезапно исчезал
за кирпичной оградой, которая оказывалась разрисованным холстом. Он сокращал
путь, бросаясь под арки, где были устроены импровизированные торговые лотки, и
пробирался сквозь лабиринты сушившихся на веревках разноцветных сари.
Но
в конце концов он допустил промах. Он свернул в проулок, где жили бездомные и
изгнанные из квартир многодетные семейства. Я знал это место. Около сотни
мужчин, женщин и детей устроили себе жилище в этом закутке между двумя
зданиями. Над головой они соорудили нечто вроде чердака, где по очереди спали,
а все остальное время проводили внизу, в темном узком коридоре. Модена
пробирался между группами стоящих и сидящих людей, кухонными плитками, душевыми
кабинками и разостлаными одеялами, на которых играли в карты. Затем, в конце
этого коридора-проулка, он по ошибке выбрал тупик, окруженный высокими глухими
стенами. В конце его, за углом одного из зданий, был еще один боковой тупичок,
наглухо перекрытый сверху. Здесь была кромешная тьма, и мы пользовались иногда
этим тупиком для совершения сделок с наркоторговцами, которым не доверяли,
поскольку выход отсюда был только один. Я завернул за угол, отставая от него
всего на несколько шагов, и остановился, переводя дыхание и вглядываясь в
темноту. Я не видел его, но знал, что он здесь.
— Модена, —
произнес я тихо в пространство, — это Лин. Не бойся, я… я просто хочу
поговорить с тобой. Я положу сумку и раскурю пару сигарет, для тебя и для меня,
ладно?
Я
медленно положил сумку на землю, готовый к тому, что он попытается проскочить
мимо меня, и достал две сигареты «биди» из пачки в кармане рубашки. Зажав их
между третьим и четвертым пальцами толстыми концами внутрь, как делали все
бедняки, я достал спички и поджег одну из них. Пока пламя плясало на концах
сигарет, я вгляделся в глубину тупичка и увидел его. Он забился в самый темный
угол. Когда спичка потухла, я протянул вперед руку с зажженной сигаретой.
Прошла секунда, две, три, и я почувствовал, как его пальцы с удивительной
осторожностью коснулись моих и взяли сигарету.
Мы
курили молча, и в слабом красноватом свете сигареты я наконец смог хоть как-то
разглядеть его лицо. Это был жуткий гротеск. Маурицио так его изрезал и
искромсал, что на него страшно было смотреть. Я заметил насмешливую улыбку,
появившуюся в глазах Модены, когда он увидел ужас в моих. Сколько раз, подумал
я, видел он этот ужас в глазах окружающих — эту белую безграничную жуть,
которую они испытывали, представляя себя на его месте, его страдания в своей
душе? Сколько раз он видел людей, содрогающихся, как я, и невольно
отшатывающихся от его шрамов как от открытых заразных гнойников? Сколько раз
люди спрашивали себя: «Что же он сделал, чтобы понести такое наказание?»
Стилет
Маурицио разрезал кожу под обеими глазами, и от нижних век вниз тянулись
длинные клиновидные шрамы, словно отталкивающие издевательские следы,
оставленные слезами. Раны на нижних веках, на зажившие до конца, зияли, как
красные вместилища агонии, и открывали все глазное яблоко. Крылья носа и
перегородка были рассечены до кости. Кожа на крыльях наросла неровными
складками, в центре же разрез был слишком глубоким, и здесь осталась дыра,
которая расширялась с каждым вдохом, как у свиного пятачка. Множество шрамов
виднелись также вокруг глаз, на щеках и на лбу, образуя в совокупности рисунок,
похожий на растопыренную человеческую пятерню. Можно было подумать, что
Маурицио задался целью содрать всю кожу с этого лица. Под одеждой также
наверняка было на что посмотреть: Модена с трудом двигал левой рукой и ногой,
словно локтевой, плечевой и коленный суставы закаменели вокруг так и не
закрывшихся ран.
Он
был чудовищно изувечен, с такой расчетливой жестокостью, что я буквально
онемел, не находя слов. С удивлением я увидел, что рот не был поврежден, и
подивился прихоти судьбы, оставившей столь прекрасно вылепленные чувственные
губы нетронутыми, но затем вспомнил, что Маурицио заткнул ему рот кляпом, лишь
время от времени вынимая его, когда требовал ответа на свои вопросы. И эти
гладкие безупречные губы, затягивавшиеся сигаретой, казались мне самой страшной
раной из всех.
Мы
в молчании докурили сигареты до конца. Тем временем глаза мои привыкли к
темноте, и я обратил внимание на то, каким маленьким он стал, как скрючили его
повреждения на левой стороне тела. Я нависал над ним, как башня. Подняв сумку,
я сделал шаг назад, к свету, и кивком пригласил его за собой.
— Гарам
чай пио? — спросил я. — Выпьем горячего чая?
— Тхик
хайн, — ответил он. — Давай.
Миновав
проулок с бездомными, мы нашли чайную, куда заходили между сменами рабочие с
соседней мукомольни и пекарни. Несколько мужчин, сидевших на скамейке,
подвинулись, освобождая нам место. Они были с ног до головы покрыты мукой и
выглядели не то как отдыхающие призраки, не то как ожившие гипсовые статуи. Их
глаза, испытывавшие постоянное раздражение из-за муки, были красными, как угли
под печами, в которых они выпекали хлеб. Влажные рты, тянувшие чай с блюдец,
напоминали черных пиявок, шевелящихся на фоне мертвенной белизны. Они
уставились на нас с обычным для индийцев откровенным любопытством, но стоило
Модене поднять зияющие раны своих глаз, как они отводили взгляд.
— Зря
я побежал от тебя, — тихо произнес он, разглядывая свои руки, сложенные на
коленях.
Я
ждал, что он скажет что-нибудь еще, но он плотно сомкнул губы в полугримасе и
громко дышал расширяющейся носовой дырой.
— У
тебя… все в порядке? — спросил я, когда нам подали чай.
— Джарур, —
ответил он, слегка улыбнувшись. — Конечно. — А у тебя?
Я
решил, что он иронизирует, и сердито посмотрел на него.
— Я
не хотел тебя обидеть, — улыбнулся он. Улыбка его выглядела очень странно
— идеальная в изгибе губ, она деформировалась на безжизненных щеках и,
оттягивая кожу вниз, обнажала страдание, скопившееся в углублениях нижних
век. — Я спрашиваю всерьез, потому что могу тебе помочь, если надо. У меня
есть деньги. Я ношу с собой десять тысяч рупий.
— Что-что?
— Я
ношу с собой…
— Да-да,
я понял тебя. — Хотя он говорил тихо, я посмотрел на мукомолов, боясь, как
бы они не услышали его. — А почему ты следил за мной на рынке?
— Я
часто слежу за тобой, почти каждый день. Я слежу также за Карлой, Лизой и
Викрамом.
— Зачем?
— Чтобы
через вас найти ее.
— Кого?
— Уллу.
Когда она вернется. Она ведь не знает, где меня искать. Я больше не хожу в
«Леопольд» и другие места, где мы вместе бывали. Она будет спрашивать обо мне у
кого-нибудь из вас. И тогда я ее увижу, и мы будем вместе.
Он
говорил с таким спокойствием и такой уверенностью, что это лишь подчеркивало
абсурдность его слов. Как можно было верить, что Улла, которая оставила его,
истекающего кровью, умирать, вернется к нему из Германии? И даже если она
вернется, что, кроме ужаса, она испытает при виде его изуродованного лица,
превратившегося в маску скорби?
— Улла…
уехала в Германию, Модена.
— Я
знаю, — улыбнулся он. — Я рад за нее.
— Она
не вернется.
— О
нет, — ответил он спокойно. — Она вернется. Она любит меня и приедет
ко мне.
— Почему… —
начал было я, но остановился. — Чем ты занимаешься?
— У
меня есть работа. Хорошая работа, хорошо платят. Мы работаем на пару с моим другом,
Рамешем. Я познакомился с ним, когда… после того, как это случилось со мной. Он
ужахивал за мной. Мы с ним ходим в дома к богатым людям, когда у них рождается
сын. Я надеваю свой костюм.
Он
произнес последнее слово с нажимом и такой кривой ухмылкой, что оно прозвучало
зловеще. У меня даже волоски зашевелились на руках.
— Костюм? —
переспросил я хрипло.
— Да.
Я прицепляю длинный хвост и заостренные уши, на шею надеваю ожерелье из
маленьких черепов. Я изображаю демона, злого духа. А Рамеш одевается как святой
человек, садху, и прогоняет меня из дома. Но я крадусь обратно и притворяюсь,
что хочу украсть младенца. Женщины в ужасе кричат, Рамеш опять прогоняет меня,
я опять возвращаюсь, и так до тех пор, пока он окончательно не побеждает меня.
Я делаю вид, что умираю, и убегаю. Люди платят неплохие деньги за это
представление.
— Никогда
не слышал о таком обычае.
— Мы
с Рамешем сами это придумали. После того, как мы выступили впервые и нам
заплатили, другие тоже захотели, чтобы их малыша навсегда избавили от злого
духа. Мы столько зарабатываем, что я даже снял квартиру — не купил, конечно, но
заплатил за год вперед. Она маленькая, но уютная, в ней есть все, что нужно.
Нам с Уллой будет в ней хорошо. Из окна видно морские волны. Улла очень любит
море. Она всегда хотела жить рядом с морем.
Я
глядел на Модену, пораженный не только его словами, но и тем, что он вообще
говорил. Он был одним из самых неразговорчивых людей, каких я знал. Раньше мы с
ним регулярно встречались в «Леопольде», и он неделями не произносил ни слова.
А новый Модена, изуродованный и воскресший из мертвых, был говоруном. Правда,
мне пришлось загнать его в темный угол, чтобы вызвать на разговор, но, нарушив
молчание, он сразу стал удивительно болтлив. Слушая его и пытаясь
приспособиться к этому деформированному и разговорчивому варианту Модены, я
обратил внимание на особую мелодичность, которую придавал испанский акцент его
речи, смешивавшей хинди с английским и создававшей какой-то новый гибрид, его
собственный язык. Убаюканный его голосом, я спросил себя, не в этом ли разгадка
таинственной связи между Уллой и Моденой. Возможно, они часами говорили друг с
другом наедине, и музыка слов объединяла их.
Модена
неожиданно прервал чаепитие. Он встал, расплатился и вышел на улицу, где
остановился, поджидая меня.
— Мне
пора идти, — сказал он, нервно озираясь, затем поднял глаза на
меня. — Рамеш караулит Уллу у «Президента». Это ее любимый отель, и когда
она вернется, обязательно остановится в нем. Она любит весь этот район,
Бэк-бей. А сегодня утром был самолет «Люфтганзы» из Германии. Возможно, она
прилетела на нем.
— Ты
после каждого рейса проверяешь, не приехала ли она?
— Да,
но сам я не захожу в отель. — Он поднял руку, словно собирался коснуться
лица, но вместе этого пригладил короткие седеющие волосы. — Рамеш заходит
вместо меня и смотрит, не остановилась ли у них Улла Волькенберг. Когда-нибудь
он увидит ее имя в списке. Она обязательно остановится там.
Он
хотел уйти, но я помешал ему, положив руку ему на плечо.
— Слушай,
Модена, не убегай больше от меня, ладно? Если тебе что-то понадобится, если я
смогу что-нибудь для тебя сделать, дай мне знать. Договорились?
— Я
не буду больше от тебя убегать, — произнес он торжественно. — Сегодня
я убежал просто по привычке. Я всегда убегаю. А тебя я не боюсь. Ты мой друг.
Он
отвернулся от меня, но я опять остановил его и, наклонившись к его уху,
прошептал:
— Модена,
не говори никому, что ты таскаешь с собой столько денег.
— Я
никому и не говорил, кроме тебя, — заверил он меня со своей
гримасой-улыбкой. — Даже Рамеш не знает. Он не знает даже, что у меня есть
квартира. Он думает, что я трачу деньги, которые мы зарабатываем, на наркотики.
А я не балуюсь наркотиками, Лин, ты знаешь. Никогда не баловался. Но пускай он
так думает, я не пытаюсь его переубедить. А ты — другое дело, Лин. Ты мой друг.
Тебе я могу сказать правду. Тебе я доверяю. Как я могу не доверять человеку,
который убил самого дьявола.
— Какого
дьявола?
— Я
говорю о Маурицио, моем кровном враге.
— Но
я не убивал Маурицио, — сказал я, глядя в красные пещеры его глаз.
Он
заговорщически ухмыльнулся. При этом клиновидные шрамы потянули его нижние веки
вниз, и зияющие провалы его глаз выглядели в слабом свете фонарей так жутко,
что я едва не отшатнулся, когда он положил руку мне на грудь.
— Не
беспокойся, Лин. Я никому не выдам этот секрет. Я рад, что ты убил его. И не
только из-за себя. Я хорошо знал его. Я был его лучшим другом — единственным
другом. Если бы он остался жить после того, что сделал со мной, это значило бы,
что нет предела злу. Человек губит свою душу, когда достигает предела зла. Я
наблюдал за ним, когда он пытал меня и когда уходил в тот раз, и я знал, что он
потерял свою душу. Он заплатил своей душой за то, что совершил… что делал со
мной.
— Нет
необходимости говорить об этом, Модена.
— Да
нет, теперь об этом можно говорить. Маурицио боялся. Он всегда чего-нибудь
боялся. Всю свою жизнь он провел в страхе перед… всем. И он был жестоким.
Жестокость давала ему силу. Я видел много могущественных людей в своей жизни, и
все они боялись и были жестоки, так что я знаю. Эта… смесь давала им силу над
другими. А я не боялся и не был жестоким. И у меня не было силы. Я… знаешь, это
было похоже на мое чувство к Улле — я был влюблен в силу Маурицио. А когда он
покинул ту комнату и зашла Улла, я увидел страх в ее глазах. Он вселил в нее
свой страх. Она была так напугана, увидев, что он сделал со мной, что просто
убежала и оставила меня там. И когда я смотрел, как она уходит и закрывает
дверь за собой…
Он
запнулся и проглотил комок в горле; его полные неповрежденные губы дрожали. Я
хотел остановить его, избавить от этого тяжкого воспоминания — и, может быть,
избавить также себя самого. Но когда я открыл рот, он еще сильнее прижал руку к
моей груди, запрещая мне говорить, и опять посмотрел мне в глаза.
— Тогда
я впервые стал ненавидеть Маурицио. Мы, в Испании, стараемся избегать
ненависти, потому что, если мы возненавидим кого-нибудь, то всей душой, и уже
никогда не прощаем. А Маурицио я возненавидел и пожелал ему смерти, проклял
его. Не за то, что он сделал со мной, а за то, что он сделал с Уллой и что мог
сделать в будущем, не имея души. Так что не беспокойся, Лин. Я никому не скажу,
что это ты. Я очень рад, я очень благодарен тебе за то, что ты убил его.
Мой
внутренний голос настаивал, что я должен сказать ему, как это произошло на
самом деле. Он имел право узнать правду. И я к тому же хотел сказать это ему,
какое-то чувство, которое я и сам не вполне понимал, — возможно, остатки
гнева на Уллу или зависть к тому, что Модена так верит в нее, — побуждало
меня выкрикнуть ему правду, встряхнуть его, причинить боль. Но я не мог этого
сделать. Я не мог ни говорить, ни двигаться. И когда его глаза покраснели,
когда в них стали медленно закипать слезы, излившиеся по желобам шрамов под его
глазами, я лишь кивнул ему, не отводя взгляда, и ничего не сказал. Модена в
ответ тоже медленно наклонил голову. Он, скорее всего, неправильно понял меня.
А может быть, я неправильно понял его. Этого я никогда не узнаю.
«Молчание
может ранить так же сильно, как удар плетью», — написал поэт Садик Хан. Но
иногда оно может быть единственным способом высказать правду. Глядя, как
Модена, прихрамывая, удаляется от меня, я знал, что минута молчания, когда его
рука лежала у меня на груди, а его растерзанные плачущие глаза глядели прямо в
мои, останется для нас обоих более ценной и, несмотря на недопонимание, более
истинной, чем холодная равнодушная правда каждого из нас по одиночке.
«И
может быть, он прав, — думал я. — Может быть, его воспоминания об
Улле и Маурицио — это как раз и есть истина». Без сомнения, он справился с
болью, которую они ему причинили, куда лучше, чем я в свое время. Когда мой
брак распался, оставив меня наедине с предательством и горечью, я стал искать
спасение в наркотиках. Мне была невыносима мысль, что любовь погибла, а счастье
так внезапно сгорело, оставив после себя лишь пепел отчаяния. Я пустил свою
жизнь под откос, прихватив с собой множество невинных людей. А Модена трудился,
копил деньги и ждал, когда любовь вернется. Я шел обратно, к Абдулле и другим
друзьям, думая об этом — о том, как жил Модена после того, что с ним
сделали, — и понял истину, которую, подобно Модене, должен был понимать с
самого начала. И ведь это было очень просто, так просто, что понадобилось
встряхнуть меня, показав такую большую боль, какую испытывал Модена, чтобы я
прозрел. Он смог справиться с этой болью, потому что знал, что и сам отчасти
виноват в случившемся. Я же вплоть до этого момента не хотел брать на себя
ответственность за распад моей семьи и за ту боль, которую он вызвал. Поэтому я
не мог справиться с ней.
Но
теперь, окунувшись в пеструю шумную суету рынка, я смог сделать это. Я признал
свою вину и почувствовал, как мое сердце раскрывается навстречу миру,
освобожденное от груза страха, обиды и недоверия к себе. Я протиснулся между
лотками, где велась оживленная торговля, и, подойдя к Абдулле, Викраму и
Джорджам, я улыбался. Я ответил на их вопросы о Модене и поблагодарил Абдуллу
за сюрприз. Он был прав — после этого я действительно простил ему все. И хотя я
не мог найти слов, чтобы объяснить ему произошедшую во мне перемену, я думаю,
он почувствовал, что я улыбаюсь ему уже по-другому и что это объясняется тем
ощущением покоя, которое родилось во мне в этот день и начало медленно расти.
Покров
прошлого скроен из обрезков наших чувств и прошит нитями, которые не всегда
разглядишь. Чаще всего лучшее, что мы можем сделать, — завернуться в него,
прикрыв себя, или тащить его за собой в нашем стремлении вперед. Но все имеет
свою причину и свое назначение. Зарождение каждой жизни, каждой любви, каждого
действия, чувства и мысли имеет свои основания и призвано сыграть определенную
роль. И порой мы понимаем их. Иногда мы видим прошлое очень ясно, и связи между
отдельными его частями предстают перед нами так четко, что каждый шов,
скрепляющий их, приобретает смысл, и мы читаем послание, зашифрованное в нем. В
любой жизни, как бы полно или, наоборот, убого она ни была прожита, нет ничего
мудрее неудачи и нет ничего яснее печали. Страдание и поражение, наши враги, которых
мы боимся и ненавидим, добавляют нам капельку мудрости и потому имеют право на
существование.....
— Ты
знаешь, что Улла тоже вернулась? — спросила она, помолчав.
— Нет.
Когда? Ты видела ее?
— Я
получила от нее записку. Она остановилась в «Президенте» и хотела встретиться
со мной.
— И
ты пошла?
— Нет,
я не хотела, — задумчиво ответила она. — А ты пошел бы, если бы она
пригласила тебя?
— Да,
наверное, — ответил я, глядя на залив, где лунный свет играл на гребешках
волн, извивавшихся, как змеи. — Но не ради нее, а ради Модены. Я видел его
недавно. Он по-прежнему сходит по ней с ума.
— Я
видела его сегодня, — отозвалась она спокойным тоном.
— Сегодня?
— Да,
как раз перед тем, как прийти сюда. Он был у нее. Я пошла в «Президент», прямо
в ее номер. Там был один парень, Рамеш…
— Это
его друг. Модена говорил о нем.
— Да.
Этот Рамеш открыл мне дверь, я вошла и увидела Уллу, которая сидела на постели,
прислонившись спиной к стене. А Модена лежал у нее на коленях, пристроив голову
на ее плече, с этим своим лицом…
— Да,
я знаю. Жуткое зрелище.
— Эта
сцена была какой-то совершенно невероятной. Она потрясла меня. Сама не знаю,
почему. Улла сказала, что отец оставил ей в наследство кучу денег — ее родители
были ведь очень богатыми, практически хозяевами того города, где она родилась.
Но когда она пристрастилась к наркотикам, они выгнали ее без гроша в кармане.
Несколько лет она не получала от них ничего, пока ее отец не умер. А теперь,
унаследовав все эти деньги, она решила вернуться сюда и найти Модену. Она
сказала, что чувствовала себя виноватой перед ним, ее замучала совесть. Ну, и
она нашла Модену — он ждал ее. Когда я увидела их вместе, это напомнило мне
сцену из какого-то романа…
— Вот
черт, а он ведь знал, что так и будет, — тихо заметил я. — Он
говорил, что она обязательно вернется, и она вернулась. Я тогда ему не поверил,
думал, это просто безумные мечты.
— Это
было похоже на «Пьету» Микеланджело — знаешь? Точно та же поза. Это выглядело
очень странно и порядком встряхнуло меня. Бывают вещи настолько непостижимые,
что они даже бесят тебя.
— А
чего она хотела?
— В
смысле?
— Почему
она пригласила тебя?
— А,
понимаю твой вопрос, — сказала она, криво улыбнувшись. — Улле всегда
надо что-то конкретное.
Она
посмотрела на меня. Я приподнял одну бровь, но ничего не сказал.
— Она
хотела, чтобы я достала паспорт для Модены. Он здесь живет уже много лет и
давным-давно просрочил свою визу. А у испанской полиции он на крючке. Ему нужен
паспорт на другое имя, чтобы вернуться в Европу. Он может сойти за итальянца
или португальца.
— Предоставь
это мне, — спокойно отозвался я, поняв наконец, почему она захотела
встретиться со мной. — Я завтра же займусь этим. Я знаю, где найти его,
чтобы получить его фотографии и все, что понадобится. С его внешностью чужую
фотографию на таможне не предъявишь. Я улажу все это.
— Спасибо, —
ответила она, глядя на меня с такой страной .......